Что игра стоит свеч.
Он не добавил, хотя теперь это знал – да и всегда, в сущности, знал, – что хорошие фильмы делают не для той публики, которая заполняет кинотеатры в субботу вечером. Их делают, потому что их нельзя не делать, потому что они нужны тем, кто их делает, как и вообще любое произведение искусства. Он знал, что и муки отчаяния, и то, что Энн назвала «жестокостью и непостоянством мира кино», и необходимость лавировать, обхаживать, добывать деньги, и больно ранящая критика, и несправедливость, и нервное истощение – все это неотделимо от безмерной радости, которую приносит процесс творчества. И пусть ты внес лишь скромную лепту, сыграл небольшую, второстепенную роль, все равно ты разделяешь эту радость. Теперь он понял, что сам наказывал себя, лишая в течение пяти лет этой радости.
Не доезжая до Антиба, он свернул на прибрежное шоссе.
– Я на всю жизнь связан с кино, – повторил он. – Таков диагноз. Ну, хватит обо мне. Признаюсь, я рад, что в нашей семье появился еще один взрослый человек. – Он взглянул на дочь и увидел, как она зарделась от этого комплимента. – Что ты о себе скажешь, кроме того, что уже достаточно образованна и хотела бы заботиться обо мне? Какие у тебя планы?
Она пожала плечами.
– Стараюсь понять, как выжить, став взрослой. Это, кстати, твое определение. А в остальном мне ясно одно: замуж я не собираюсь.
– Ну, что ж, – сказал он. – Кажется, начало многообещающее.
– Не смейся надо мной, – резко сказала она. – Ты всегда меня дразнишь.
– Дразнят только тех, кого любят. Но если тебе это неприятно, я не буду.
– Да, неприятно, – сказала она. – Я не настолько защищена, чтобы относиться к шуткам спокойно.
Он понял, что это упрек. Если двадцатилетняя девушка чувствует себя незащищенной, то кого в этом винить; если не отца? Пока они ехали от Ниццы до Антибского мыса; он многое узнал о своей дочери, но все это не слишком обнадеживало.
Они приближались к дому, который он снимал летом 1949 года, – дому, где была зачата Энн. Она никогда тут не бывала. «Интересно, – подумал он, – существуют ли воспоминания об утробной жизни, и если да, то заставят ли они ее оглянуться и обратить внимание на белое здание, стоящее среди зелени на холме?»
Она не оглянулась.
«Надеюсь, – подумал он, проезжая мимо дома, – что хоть один раз в жизни у нее будут три таких месяца, какие были в то лето у меня с ее матерью».
11
Они подъехали к отелю в тот момент, когда Гейл Маккиннон выходила из подъезда, так что Крейгу ничего не оставалось, как познакомить ее с дочерью.
– Добро пожаловать в Канн. – Гейл отступила на шаг и бесцеремонно оглядела Энн. «Нагловато», – подумал Крейг. – А семья-то ваша все хорошеет, – сказала она.
Не желая углубляться в разговор о том, как приближается к совершенству семья Крейгов, он сказал:
– Ну, как там Рейнолдс? Все в порядке?
– Жив, наверно, – небрежно бросила Гейл.
– Разве вы у него не были?
Она пожала плечами.
– Зачем? Если он нуждался в помощи, то нашелся кто-нибудь и без меня. До скорой встречи, – сказала она, обращаясь к Энн. – Вечером одна не ходите. Попробуйте уговорить папу пригласить нас как-нибудь поужинать. – И, едва удостоив Крейга взглядом, она пошла дальше, покачивая висевшей на плече сумкой.
– Какая странная, красивая девушка, – сказала Энн, когда они входили в отель. – Ты с ней хорошо знаком?
– Я встретил ее всего несколько дней назад, – ответил Крейг. Что правда, то правда.
– Она актриса?
– Что-то вроде журналистки. Дай мне твой паспорт. Его надо оставить у клерка.
Он зарегистрировал Энн и подошел к портье за ключом. Там его ждала телеграмма. От Констанс.
«БУДУ МАРСЕЛЕ ЗАВТРА УТРОМ ОСТАНОВЛЮСЬ ОТЕЛЕ “СПЛЕНДИД”. ПРИДУМАЙ ЧТО-НИБУДЬ НЕОБЫКНОВЕННОЕ. ЦЕЛУЮ К.»
– Ничего не случилось? – спросила Энн.
– Нет. – Он сунул телеграмму в карман и пошел следом за служащим, который должен был провести Энн в ее номер. Администратор не сумел освободить комнату, смежную с «люксом» Крейга, поэтому Энн поселили этажом выше. «Ну и хорошо», – подумал он, входя с ней в лифт.
Вместе с ними в кабину вошел толстячок, с которым Крейг уже встречался в лифте, и хорошенькая, совсем молоденькая девушка. Сегодня толстячок был в ярко-зеленой рубашке. Когда лифт тронулся, он сказал, видимо продолжая разговор: – В Испании это ни за что не пройдет. – Он оценивающе оглядел Энн, потом уголком рта понимающе усмехнулся Крейгу.
Будь это не «Карлтон», а что-нибудь попроще, Крейг дал бы ему по носу. Вместо этого он сказал служащему:
– Я сойду на своем этаже. А вы проводите, пожалуйста, мою дочь в номер. Как устроишься, Энн, спускайся вниз.
Человек в зеленой рубашке опустил глаза и отдернул руку, которой держал хорошенькую девушку за локоть. Крейг злорадно ухмыльнулся и вышел из кабины.
У себя в гостиной он взглянул на программу сегодняшних просмотров. В три часа будет итальянский фильм, который его как раз интересовал. Он снял трубку и попросил соединить его с номером Энн.
– Энн! Сегодня днем любопытный фильм. Хочешь пойти со мной?
– Ой, папа! А я купальный костюм надеваю. Очень уж заманчиво море…
– Ну ладно. Желаю тебе приятного купанья. В начале шестого я вернусь.
Положив трубку, Крейг перечитал телеграмму Констанс и покачал головой. Не поехать в Марсель нельзя.
Взять с собой Энн тоже нельзя. Есть же границы и у общества вседозволенности. Но как оставить дочь в Канне одну, если она только что пролетела пять тысяч миль, чтобы побыть с ним? Вряд ли она почувствует себя после этого более защищенной. Придется изобрести для Констанс какое-то объяснение, чтобы вернуться не позже чем через день или два. «Придумай что-нибудь необыкновенное».
Недовольный собой, он подошел к камину, над которым висело зеркало, и внимательно всмотрелся в свое отражение. Энн сказала, что он плохо выглядит. Верно, под глазами – непривычно глубокие складки, лоб изрезан морщинами. Лицо бледное, даже изжелта-бледное, на верхней губе испарина. «Жаркий день сегодня, – подумал он. – Лето наступает, только и всего».
Психолог в Калифорнии сказал, что по тому, как ты выводишь на бумаге слова, можно предсказать твое будущее. Перемены, болезнь, даже смерть…
Во рту пересохло: он вспомнил, что в последнее время, когда встает со стула, у него иногда кружится голова, что ему не хочется есть…
– К черту, – громко сказал он. Прежде он никогда сам с собой не разговаривал. А это какой знак? Он отвернулся от зеркала. «В нем есть какая-то суховатая элегантность», – написала про него Гейл. Она не консультировалась с калифорнийским профессором.
Он прошел в спальню и уставился на постель, теперь уже аккуратно застеленную, которую он прошлой ночью делил, если это можно так назвать, с этой девушкой. Придет ли она сегодня опять? Он вспомнил ее шелковистую кожу, благоухание волос, четкую округлость бедра. Если она постучится, он откроет.
– Идиот, – сказал он вслух. Возможно, это – симптом скрытого психического вывиха, признак наступающего одряхления, но звук собственного голоса в пустой комнате принес ему какое-то облегчение. – Просто кретин, – повторил он, глядя на постель.
Он умылся холодной водой, сменил мокрую от пота рубашку и отправился смотреть итальянский фильм.
Фильм – серьезный, растянутый, скучный – разочаровал его. В нем рассказывалось о группе анархистов, приехавших в начале столетия в Лондон во главе с сицилийским революционером. Судя по всему, сценарист и режиссер старались придать картине максимальную достоверность, и было ясно, что люди, делавшие фильм, испытывают похвальную ненависть к нищете и несправедливости, однако сцены насилия, смерти и стрельба – все это показалось Крейгу мелодраматичным и безвкусным. За время своего пребывания в Канне он видел уже немало фильмов, посвященных революции того или иного рода, – фильмов, в которых банкиры из числа наиболее ярых республиканцев тратят миллионы долларов на пропаганду насилия и ниспровержения существующего строя. Что же движет этими подтянутыми, процветающими людьми в белых рубашках и пиджаках в талию, сидящими за большими голыми столами? Неужели, раз есть возможность заработать на мятеже, взрывах бомб в залах суда, поджогах гетто, они, эти благородные накопители, считают, что обязаны ради своих акционеров раскрыть сейфы, не думая о последствиях? А может быть, их цинизм заходит еще дальше, и эти мудрецы, держащие в руках рычаги власти, лучше всех знают, что еще ни один фильм не вызвал общественного переворота, и, что бы ни говорилось в зале, какие бы очереди ни стояли за билетами на самые подстрекательские фильмы, все останется по-прежнему и нигде не раздастся ни единого выстрела? И они смеются в своих клубах над взрослыми детьми, которые играют в «туманные картинки» на целлулоиде и которым они под конец дарят еще одну игрушку – деньги. Лично он, Крейг, ни разу еще не буйствовал, выйдя из кинотеатра на улицу. А разве он не такой, как все? Является ли приметой старости то, что он, Крейг, остался при своем мнении, по-прежнему считая, что все эти безрассудные призывы к действию могут лишь стать причиной еще худшего зла, чем то, которое пытаются с их помощью искоренить? Будь он двадцатилетним, как Энн, или двадцатидвухлетним, как Гейл, решился бы он на бунт, торжествовал бы он, замысливая гибель города? Он вспомнил слова Слоуна о повозках для осужденных на казнь, о Версале в ночь перед взятием Бастилии. На чьей стороне он будет в тот день, когда по его улице загромыхают повозки? И с кем пойдет Энн? А Констанс? А Гейл Маккиннон? А его жена? Нет, этот итальянский фильм нельзя смотреть человеку, который только что объявил своей дочери, что на всю жизнь связал себя с кино. Мертворожденный, в художественном отношении ничего собой не представляющий, а вернее – просто дрянной и к тому же скучный. В нем нет даже подлинного трагизма, на фоне которого его собственные проблемы приобрели бы соответствующий масштаб, а его мелкие личные дела, запутанные отношения с женщинами, творческие блуждания показались бы ничтожными и успокоительно непоследовательными.