Счета за телефон были огромные. Порой ее звонки раздражали его, иногда же, наоборот, он проникался супружеской нежностью от ее такого знакомого низкого, музыкального голоса, доносившегося из далекого города, с другого континента. Его раздражало, что жена следит за ним, проверяет его верность, хотя после того, что произошло между ними, он считал, что в определенном смысле вовсе не обязан блюсти верность. Время от времени он изменял ей. Изменял, не чувствуя за собой вины, внушал он себе. И нельзя сказать, чтобы он не испытывал удовольствия, потакая своим слабостям. Но он никогда не позволял себе увлечься серьезно другой женщиной. В этом, как ему казалось, проявлялось его желание сохранить брак. По той же причине он не считал нужным интересоваться отношениями жены с другими мужчинами. Он никогда за ней не следил. Жена – это он знал – тайно рылась в его бумагах, выискивая имена женщин, а он никогда не перехватывал адресованных ей писем и не расспрашивал, с кем она встречается и куда ходит. Не слишком вдумываясь в мотивы своего поведения, он тем не менее считал, что любопытство такого рода унизительно для него, самолюбие не позволяло ему проверять ее. В ночных телефонных звонках Пенелопы он видел проявление женской хитрости, но относился к ним в большинстве случаев терпимо, они даже забавляли его и льстили ему. Теперь он понял, что заблуждался. И он и жена избегали смотреть в глаза правде: у обоих не осталось никакого супружеского чувства.

В то утро он рассердился, получив от нее письмо с требованием денег. Выписывая очередной чек, он осуждал ее за жадность и отсутствие благородства. Но сейчас, в одинокие ночные часы, когда душа его была охвачена воспоминаниями, пробужденными дневной поездкой по Антибскому мысу мимо их прежнего дома, а в ушах еще отзывались эхом невнятные голоса, услышанные им в телефонной трубке, он невольно унесся мыслью к лучшим временам, к былым нежным встречам.

Больше всего Крейг ценил свой дом, семью в минуты крайней усталости, когда возвращался поздно вечером из театра после бестолковой многочасовой суеты на репетициях и яростных столкновений характеров и темпераментов, которые ему, как продюсеру, приходилось смягчать и улаживать. Дома в красиво обставленной гостиной его всегда ждала Пенелопа, она охотно готовила ему выпить и выслушивала его рассказ о делах, о трудностях, о маленьких трагедиях и нелепых комических происшествиях дня, об опасениях за завтрашний день, о не решенных еще спорах. Слушала она заинтересованно, спокойно и с пониманием. Он мог положиться на ее интуицию и на ее ум. Она была ему неизменной помощницей, самым надежным товарищем, самым полезным советчиком, всегда принимавшим его сторону. Из всех счастливых воспоминаний их супружеской жизни – лето в Антибе, минуты, проведенные с дочерьми, даже радости долго не увядавшей взаимной страсти – самыми дорогими были воспоминания именно об этих бесчисленных тихих ночных беседах, во время которых они делились друг с другом лучшим, что в них было, и которые составляли в конечном счете истинную основу их брака.

Вот и сегодня проблем накопилось столько, что ему нужен советчик. Да, он, несмотря ни на что, скучал по ее голосу. Когда он написал ей, что подает на развод, она ответила ему длинным письмом, умоляя не расторгать брака во имя сохранения семьи, взывая к его чувству и разуму. Он лишь мельком пробежал письмо, боясь, очевидно, как бы оно не поколебало его решимости, и холодно написал ей, чтобы она искала себе адвоката.

И вот – это было почти неизбежно – она в руках адвоката и жаждет денег, выгод, сведения счетов. Он пожалел, что не прочел тогда ее письмо более внимательно.

Поддавшись внезапному порыву, он снял трубку, назвал номер телефона в Нью-Йорке и вдруг вспомнил, что Пенелопа сейчас в Женеве – об этом сообщала в письме дочь.

«Глупая женщина, – подумал он. – Как раз сегодня ей следовало быть дома». Он опять снял трубку и отменил заказ.

8

Он снова налил себе виски и зашагал со стаканом в руке по комнате, сердясь на себя за то, что предался воспоминаниям о прошлом, разбередил старые раны. Не для того он приехал в Канн. Это Гейл Маккиннон виновата. «Ну что ж, – подумал он, – раз уж начал вспоминать, то надо вспоминать до конца. Вспомнить все ошибки, все просчеты, все измены. Если уж предался мазохизму – наслаждайся им сполна. Слушай, что говорят призраки, вспоминай, какая была погода в другие времена…» Он отхлебнул виски, сел за стол и вновь погрузился в прошлое.

Он у себя в конторе после трехмесячного пребывания в Европе. Поездка была ни удачной, ни неудачной. Он жил – не без удовольствия – как бы вне времени и откладывал все решения.

На столе – куча рукописей. Он перелистал их без всякого интереса. До разрыва или полуразрыва с Пенелопой он завел обычай читать в небольшом кабинете, который устроил себе наверху, под самой крышей; там не было телефона и никто ему не мешал. Но по возвращении из Европы он снял неподалеку от конторы номер в гостинице и домой заходил нечасто. Он не вывез ни своей одежды, ни книг, поэтому, когда приезжали дочери, что случалось редко, он оставался с ними. Он не знал, насколько они осведомлены о размолвке родителей; во всяком случае, не было никаких признаков того, что они заметили перемену. Они так были заняты собственными заботами – свидания, занятия, диета, – что, казалось Крейгу, едва ли обратили бы внимание на своих родителей, даже если бы те разыграли у них на глазах, прямо в гостиной, сцену из «Макбета», употребив настоящий кинжал и пролив настоящую кровь. Ему казалось, что внешне они с Пенелопой ведут себя почти так же как всегда, только относятся друг к другу чуточку вежливей прежнего. Ни скандалов, ни пререканий в доме больше не было. Они не спрашивали друг друга, куда кто уходит. Это был период, когда он чувствовал себя странно умиротворенным, как это бывает с больным, который медленно поправляется после длительной болезни и понимает, что его не заставят выполнять тяжелую работу.

Время от времени они выезжали вместе. В день его сорокачетырехлетия Пенелопа сделала ему подарок. Они ездили в Мериленд посмотреть школьный спектакль, в котором Марша исполняла небольшую роль. Ночевали они в одном номере городской гостиницы.

Ни одна из предложенных ему пьес, по его мнению, не заслуживала внимания, хотя он был уверен, что некоторые из них пользовались бы успехом у публики. Но когда за такие пьесы брались другие и спектакли шли с аншлагами, он не испытывал огорчения и не сожалел об упущенной возможности. Он уже не читал больше театральную хронику и не подписывался на специальную периодику. Избегал ресторанов типа «У Сарди» и «Дауни», которые когда-то любил посещать и в которых всегда полно людей из мира кино и театра – большинство их он знал в лицо.

После просмотра в Пасадене он ни разу не был в Голливуде. Время от времени звонил Брайан Мэрфи и сообщал, что посылает ему рукопись или книгу, которая, возможно, заинтересует его. Крейг добросовестно прочитывал то, что ему присылали, и по телефону отвечал Мэрфи, что его это не интересует. В последний год Мэрфи стал звонить лишь для того, чтобы справиться о его здоровье. Крейг всегда отвечал, что чувствует себя хорошо.

В дверь постучали, и вошла Белинда с рукописью пьесы и подколотым к ней запечатанным конвертом. У нее было какое-то странное, настороженное выражение лица.

– Только что принесли, – сказала она. – Лично вам. – Она положила рукопись на стоя. – Новая пьеса Эдди Бреннера.

– Кто принес? – Крейг старался говорить спокойно.

– Миссис Бреннер.

– Что же она не зашла поздороваться?

– Я приглашала. Но она не захотела.

– Благодарю, – сказал он и вскрыл конверт. Белинда вышла, тихо закрыв за собой дверь. Письмо было от Сьюзен Бреннер. Она ему нравилась, и он жалел, что обстоятельства не позволяли ему больше встречаться с ней. Он прочел письмо.