7

В лицо больно ударил яркий свет, где-то раздался пронзительный вой. Он открыл глаза. Прямо на него сквозь влажные полукружья в ветровом стекле неслись две расплывчатые луны. Руки его бессильно лежали на рулевом колесе. Он резко свернул в сторону – совсем близко от него, всего в нескольких дюймах, промчалась по черной сверкающей дороге встречная машина. Вой ее гудка замер за спиной, как погребальный плач. Он был спокоен, вел машину осторожно, не останавливаясь, зорко всматриваясь сквозь разрисованное прожилками дождя стекло в извилистую ленту шоссе.

Когда он проехал несколько миль, у него затряслись руки, тело забила мелкая неудержимая дрожь. Он свернул на обочину шоссе, остановил машину и стал ждать, когда отпустит спазм. Он не мог сказать, как долго еще тряслись у него руки, чувствовал только холодный пот на лбу и ледяные ручейки, стекавшие под мышками. Он вынул платок, вытер лоб, сделал четыре глубоких вдоха. В машине пахло болотной сыростью. Куда он попал? Ряды черных деревьев вдоль шоссе ничего ему не говорили. Он вспомнил, что не так давно пересек границу Франции. Значит, он где-нибудь между рекой Бидасоса и Сан-Себастьяном. Из Парижа он выехал утром и ехал весь день, останавливаясь только для того, чтобы заправиться бензином и выпить чашку кофе. Я едва не погиб в солнечной Испании. Он намеревался ехать так до самого Мадрида, переночевать там и на следующий день двинуться дальше на юг, в Малагу. На следующий день в Малаге должен был выступать один матадор, его знакомый, пожалуй, даже приятель, а точнее – приятель его приятеля. Они познакомились год назад в Аликанте во время трехдневной feria. [17] Яркое средиземноморское солнце, марширующие оркестры, фейерверки, южно-испанские наряды, попойки, длительное, тяжелое похмелье, бесшабашная веселость чужого праздника, мужчины и женщины, с которыми приятно было провести праздничные дни – он знал их достаточно близко, – но которые, в общем, ничего для него не значили, ибо встречался он с ними всего по четыре-пять раз в году, когда ездил на корриду.

Матадор этот был слишком стар для быков. Он и сам это знал. Он был богат. Какой ему смысл выходить на арену к животным, назначение которых – убить его? «А что мне еще делать? – спрашивал матадор. – Только это развлечение у меня и осталось. Моя единственная площадка для игры. Я счастливчик, у меня есть своя площадка для игры. У большинства людей ее нет. Поэтому я не могу допустить, чтоб меня лишили ее».

В Испании можно погибнуть от разных причин. От бычьих рогов, от того, что заснешь за рулем.

В тот год Крейг уже третий раз засыпал ночью в машине. Первый раз это было под Зальцбургом. Второй – на автостраде недалеко от Флоренции. Третий – сегодня. Ему везет. Или наоборот? Во всяком случае, он вовремя проснулся и открыл глаза. В последние годы он проезжал без остановки по девятьсот-тысяче миль. Что ему надо было в Зальцбурге, что он собирался смотреть во Флоренции? В течение года его приятель матадор выступает в тридцати разных местах. Какой необходимостью вызывалась поездка в Малагу? Он уже забыл. Ему нравилось ездить ночью; одиночество, цепенящий гипноз мчащихся навстречу огней, чувство удовлетворения от того, что покидаешь город, где пробыл, кажется, уже слишком долго, радость, когда въезжаешь в новый город, едешь по его пустынным темным улицам, ощущение проделанного пути.

Самоубийством чреват каждый гараж. Крейг достаточно ясно отдавал себе в этом отчет.

Он тронул машину, медленно въехал в Сан-Себастьян, нашел гостиницу. До Мадрида он этой ночью не доедет.

Рядом с гостиницей работал бар. Он заказал коньяку, потом еще. Есть не хотелось. За столиком сидели какие-то люди. Они оживленно разговаривали по-испански. Он прислушался. Их головы склонились над столом, голоса заговорщицки приглушены. Замышляют убить Франко, освободить какого-нибудь священника, бросить бомбу в полицейский участок или попытать счастья в лотерее? Он не понимал испанского, и это действовало на него успокаивающе.

В гостинице он заказал разговор с Парижем. Пока его соединяли, прошло много времени, он разделся, лег в постель и стал ждать звонка. У телефона была Констанс. Он уехал от нее рано утром. На рассвете они предавались любви. Она была сонная и теплая. Страсть ее, как обычно, была пылкой и щедрой. Она отдавалась самозабвенно и сама брала все, так что не требовалось никаких милостей ни с той, ни с другой стороны, никто не сводил счетов в постели. Она никогда не спрашивала, зачем он уезжает, когда он вдруг заявлял, что отправляется в Цюрих, на баскское побережье или в Нью-Йорк. Если бы она спросила, он не смог бы ей точно ответить, куда и зачем он едет.

Иногда они ездили вместе, но то было совсем другое дело. Когда она брала отпуск, это был праздник. С ней он вел машину медленно, они все время болтали, шутили, любовались видами, часто останавливались у баров. Она любила сидеть за рулем. Водила она рассеянно, но ей везло. Хвасталась, что обошлось без единой аварии, хотя их могло быть десятки. Однажды она на крутом повороте выехала на встречную полосу движения, и он засмеялся. Она не терпела, когда над ней смеялись. Остановила машину, вышла и, заявив, что больше никогда с ним не поедет, пошла пешком обратно в Париж. Он решил подождать. Через полчаса она вернулась, безуспешно пытаясь придать своему лицу надменное выражение, и он разрешил ей снова сесть за руль. Она остановила машину у первого же кафе, и они пошли выпить по рюмке коньяку.

В то утро, выйдя из ее дома, он поехал к себе в гостиницу, уложил вещи и отправился по не загруженной еще трассе на юг. Как-то она спросила его, зачем он оставляет за собой номер в гостинице, если почти каждую ночь, пока живет в Париже, проводит у нее. Он ответил: «Я привык к гостиницам». Больше она его уже не спрашивала.

На столике рядом с постелью зазвонил телефон. Комната у него была огромная, обставленная темной высокой мебелью. Он всегда останавливался в лучших гостиницах города, избегая общения с другими постояльцами. Не любил обычного для дорогих гостиниц парада-алле, в каком бы городе это ни было.

– Ты уже в Мадриде? – спросила она. Наверно, он разбудил ее, хотя по голосу никогда не скажешь – это же Констанс. Едва проснувшись, она говорила уже так, словно только что вышла из-под прохладного душа – освежившаяся, полная жизни.

– Нет, – ответил он. – Заночевал в Сан-Себастьяне.

– Как там в Сан-Себастьяне?

– Говорят по-испански.

– Удивительно. – Она засмеялась. – Чего это тебе вздумалось там останавливаться?

Если бы он был честен, он бы сказал: «Умирать не хотелось». Вместо этого он ответил:

– Дождь пошел.

Вот еще год. Пять лет назад. Он стоял в фойе кинотеатра в Пасадене. Закончился предварительный просмотр последней выпущенной им картины. Фильм снимался во Франции, его герой – молодой лейтенант американской армии, находившийся со своей частью в Германии, – дезертировал и перед тем, как сдаться властям, завел на свою погибель роман с француженкой. Вместе с Крейгом в фойе стоял, утонув в просторном пальто, режиссер Фрэнк Баранис; он был расстроен: публика без конца кашляла, фильм смотрела невнимательно. Они дружили уже почти двадцать лет, с тех пор, как Баранис поставил пьесу Эдварда Бреннера. На свадьбе Крейга Баранис был шафером. Во время съемок этого фильма Крейг получил анонимное письмо, написанное женской рукой, в котором сообщалось, что Баранис спал с Пенелопой до свадьбы, в самый канун свадьбы и, вероятно, после свадьбы тоже. Крейг не придал этому письму значения и не сказал о нем ни Пенелопе, ни Баранису, Нельзя же на основании анонимного письма, написанного, очевидно, какой-нибудь обманутой и мстительной женщиной, спрашивать у человека, твоего друга, почти круглые сутки занятого вместе с тобой сложным и ответственным делом, переспал ли он с твоей женой в канун вашей свадьбы семнадцать лет назад. Крейг вдруг обратил внимание, какой Баранис старый, как он похож на испуганную высохшую обезьяну. Лицо рябоватое, но зато – большие влажные глаза и та пренебрежительная бесцеремонность в обращении с женщинами, которая, как слышал Крейг, очень их привлекает.

вернуться

17

Ярмарка (исп.)